– В итоге план не сработал. Вернее, сработал наоборот, – сказал Уинтер. – Вместо того чтобы освободить их, он обрек их на гибель, а они в качестве ответной услуги его съели.

Что ж, даже если существовал такой план, и вообще, если отец Уинтера остался в Вене, почему бы не сделать из него героя?

Утч говорила, что сочувствует этому инстинктивному стремлению Северина. Уверен, что так оно и есть! Я как-то размышлял о судьбе их родителей. А что, если вообще отец Утч, тот самый диверсант из Винер-Нойштадта, был двулик и вел двойную жизнь? Что, если он подцепил эту актрису в Вене, где изображал молодого многообещающего художника, купив чью-то квартиру, заваленную рисунками и холстами, взрывал «мессершмиты», был пойман, но не убит (как-то убежал), не пожелал возвращаться в Айхбюхль к изнасилованной жене и, движимый раскаянием, в День дураков, чтобы замолить грехи, распустил зоопарк?

Видите ли, мы, авторы исторических книг, должны интересоваться как тем, что произошло в действительности, так и тем, что могло произойти. По моей версии, Северин Уинтер и Утч оказались бы родственниками, чем отчасти можно объяснить их будущую привязанность, каковая осталась, впрочем, для меня загадкой. Иногда я утешал себя тем, что просто у обоих было военное детство. Два тяжеловеса из Центральной Европы с грузом воспоминаний! Когда Утч бывала в плохом настроении, она все краски мира сводила к оргазму. А Северина Уинтера вообще ничто другое не интересовало. Но размышляя об этом, я понимаю, что у них было много общего, кроме войны.

К примеру, те свернутые в рулоны холсты и рисунки, что Курт Уинтер дал Катрине Марек, многое объясняют. По дороге в Англию она ни разу не взглянула на них, но на британской таможне ее заставили открыть сумку. На всех холстах была изображена обнаженная Катрина Марек, и весьма эротично. Это удивило Катрину не меньше, чем таможенников, ведь Курт Уинтер никогда не проявлял интереса к обнаженной натуре, как и к эротическому искусству вообще. Он в основном приобрел известность как тонкий колорист, а также имел печальную славу неудачливого, но восторженного подражателя двух австрийских художников – Шиле и Климта.

Смущенная, стояла Катрина Марек у стойки британской таможни, в то время, как таможенник с интересом внимательно рассматривал каждую картину и рисунок. Катрина была уже на сносях и выглядела, вероятно, изможденной, но таможенный чиновник, игриво улыбаясь, любезно пропустил ее на английскую землю (за взятку в один рисунок), очевидно, глядя на нее глазами Курта Уинтера, не замечая ни беременности, ни усталости.

Лондонские художники, которые, как предполагалось, должны помочь Катрине найти работу в театре, будут делать это вовсе не из уважения к искусству Курта Уинтера. Искусство он и не думал посылать в Англию, он отправил в Англию австрийскую актрису с плохим английским, беременную, неуклюжую и испуганную, в англоговорящую страну, где некому позаботиться о ней. Содержимое сумки могло послужить ей рекламой.

Художники, хозяева галерей и театральные режиссеры говорили Катрине:

«Хм, модель – это вы, не правда ли?»

«Я – жена художника, – говорила она. – Я актриса.»

А они говорили:

«Да, но для этих рисунков и картин моделью служили вы, так?»

«Да.»

И несмотря на ее девятимесячное бремя, являвшееся Северином Уинтером, они смотрели на нее с интересом. В итоге о ней как следует позаботились.

Северин появился на свет в Лондоне, в хорошей больнице, и произошло это в апреле 1938 года. Я присутствовал на его тридцать пятом дне рождения и услышал, как он говорил Утч, изрядно поднабравшись: «Если хочешь знать правду, мой отец был паршивым художником. Но в каком-то смысле он был гений. Он знал, что моя мать – паршивая актриса, и прекрасно понимал, что если мы отправимся в Лондон все вместе, то помрем с голоду. Поэтому он изобразил ее в самом лучшем виде, как только мог, а сам вышел из игры». Это Северин сказал Утч. Он положил ладонь ей на живот, чуть пониже пупка. Таким пьяным я его еще никогда не видел. «И это самое лучшее, что есть в нас всех, если хочешь знать правду». Я поразился, что Утч согласилась с ним.

Жена Северина, Эдит, никогда бы с этим не согласилась. Эдит – самая изысканная женщина из всех, что мне доводилось знать. В ней столько природного вкуса, что казалось, все вокруг нее должно быть такого же высочайшего вкуса. Поэтому Северин рядом с ней был просто как неуклюжий, невоспитанный медведь рядом с балериной. Высокая, грациозная, раскрепощенная женщина с красивым чувственным ртом. Движения ее мальчишеских бедер, рук с тонкими пальцами были естественны; длинные ноги с гладкой, шелковистой кожей, маленькие торчащие груди – все как у молоденькой девушки; и небрежно причесанные волосы. Всю одежду она носила так непринужденно, что можно было представить ее спящей в одежде. Впрочем, лучше, конечно, представить ее спящей без всякой одежды. Когда мы познакомились, ей было под тридцать, а ее браку с Северином Уинтером исполнилось восемь. Браку с человеком, на котором любая одежда сидела так, будто была не по размеру; его малый рост поражал несоответствием ширине плеч или, если угодно, ширина плеч поражала несоответствием малому росту. Было в нем пять футов восемь дюймов, а вес его, наверное, фунтов на двадцать превосходил прежние 157. Мышцы на груди и спине выпирали, как валуны. Предплечья его казались толще, чем чудные бедра Эдит. Воротники лучших в мире рубашек были ему тесны. Он боролся с маленьким, почти незаметным животиком, которого стеснялся и в который, именно поэтому, я любил тыкать. Твердый, обтянутый кожей, как футбольный мяч, животик. У него была массивная, в форме шлема, голова с густой темно-каштановой шевелюрой, насаженной на макушку, как лыжная шапочка, и спускающейся к ушам наподобие подстриженной лошадиной гривы. Одно ухо было изуродовано, и он старался его прятать. Его отличала наглая мальчишеская улыбка, а энергичный рот сверкал белыми зубами. Только причудливая, в виде буквы V, дырка зияла внизу: кусок зуба был отколот чуть ли не до самой десны. Большие карие, широко поставленные глаза, на переносице – шишка, заметная, только если сидеть от него слева, и вмятина там, где его нос перебили еще раз, заметная, только если смотреть на него прямо.

Он не просто выглядел как борец, вся суть его была борцовская, хотя в нем уживались черты прагматика и романтика. Его жесты были жестами прирученного дикаря; он был неотесан и великодушен; он изо всех сил старался держаться с достоинством, но часто попадал в глупейшее положение. На факультетских сборищах он блистал красноречием на двух языках, воинственно нападал на дилетантов и нуворишей от образования, исповедовал принцип «необходимо знать проклятое прошлое» и считал, что каждый студент должен пройти хотя бы трехгодичный курс иностранного языка. (Сам он преподавал немецкий.) Излишне говорить, что он вызывал насмешки, но посмеивались над ним осторожно: он был слишком силен, чтобы его задирать, его отточенный сарказм разил прямо в цель; кроме того, Северин обладал неким сомнительным даром – мог переплюнуть любого там, где требовались терпение и выносливость (например, на заседаниях ученого совета, где занудство почиталось за добродетель). Несмотря на то, что он работал на кафедре немецкого языка, знали его прежде всего как тренера по борьбе. И сам он упорно подчеркивал это, в особенности разговаривая с незнакомыми. Представляясь, о немецком никогда даже не упоминал.

– Вы работаете в университете?

– Да, тренером по борьбе, – говорил обычно Северин Уинтер. Однажды я видел, как Эдит съежилась от этих слов.

Он никогда не был зачинщиком драки. Но как-то на вечеринке, устроенной для новых сотрудников факультета, ему пришлось прибегнуть к своей аргументации: один из гостей, скульптор, попытался нанести апперкот в обманчиво выпирающий и, казалось, беззащитный животик Северина. Хотя скульптор был на голову выше и фунтов на десять тяжелее, после этого удара кулаком его собственная рука беспомощно отлетела назад – Уинтер даже не дрогнул.